Одиночество Александр Иванович Куприн
После полудня стало так жарко, что пассажиры I-го и II-го классов один за
другим перебрались на верхнюю палубу. Несмотря на безветрие, вся
поверхность реки кипела мелкой дрожащей зыбью, в которой нестерпимо ярко
дробились солнечные лучи, производя впечатление бесчисленного множества
серебряных шариков, невысоко подпрыгивающих на воде. Только на отмелях,
там, где берег длинным мысом врезался в реку, вода огибала его неподвижной
лентой, спокойно синевшей среди этой блестящей ряби. На небе, побледневшем
от солнечного жара и света, не было ни одной тучки, но на пыльном
горизонте, как раз над сизой и зубчатой полосой дальнего леса, кое-где
протянулись тонкие белые облачка, отливавшие по краям, как мазки
расплавленного металла. Черный дым, не подымаясь над низкой закоптелой
трубой, стлался за пароходом длинным грязным хвостом.
Покромцевы, муж и жена, тоже вышли на палубу. Их вовсе не стесняло
окружавшее многолюдное и совершенно незнакомое общество; наоборот, они в
нем чувствовали себя еще ближе, еще теснее друг к другу. Они были женаты
уже три месяца - именно такой срок, после которого молодые супруги особенно
охотно посещают театры, гулянья и балы, где, затерявшись в толпе чужих
людей, они глубже и острее чувствуют взаимную близость, обратившуюся в
привычку за время медового месяца. Лишь изредка они обменивались
незначительным односложным замечанием, улыбкой или долгим взглядом. И он и
она испытывали то полное, ленивое и сладкое счастье, которое дает только
путешествие, сопровождаемое молодостью и беззаботной удовлетворенной
любовью.
Снизу, из машинного отделения, вместе с теплым запахом нефти доносилось
непрерывное шипение, мягкие удары работающих поршней и какие-то глубокие,
правильные вздохи, в такт которым так же размеренно вздрагивала деревянная
палуба "Ястреба". Под колесами парохода клокотала вода, выбрасывая сердитые
бугры белой пены. За кормой, торопливо догоняя ее, бежали ряды длинных,
широких волн; белые курчавые греб ни неожиданно вскипали на их
мутно-зеленой вершине и, плавно опустившись вниз, вдруг таяли, точно
прятались под воду. Расходясь по реке все шире, все дальше, волны набегали
на берег, колебали и пригибали к земле жидкие кусты ивняка и, разбившись с
шумным плеском и пеною об откос, бежали назад, обнажая мокрую песчаную
отмель, всю изъеденную прибоем.
Кое-где на кустах висели длинные рыбачьи сети. Чайки с пронзительным криком
летели навстречу пароходу, сверкая на солнце при каждом взмахе своих
широких, изогнутых крыльев. Изредка на болотистом берегу виднелась серая
цапля, стоявшая в важной и задумчивой позе на своих длинных красноватых
ногах.
Но это однообразие не прискучивало Вере Львовне и не утомляло ее, потому
что на весь божий мир она глядела сквозь радужную пелену тихого очарованья,
переполнявшего ее душу. Ей все казалось милым и дорогим: и "наш" пароход -
необыкновенно чистенький и быстрый пароход! - и "наш" капитан - здоровенный
толстяк в парусиновой паре и клеенчатом картузе, с багровым лицом, сизым
носом и звериным голосом, давно охрипшим от непогод, оранья и пьянства, -
"наш" лоцман - красивый, чернобородый мужик в красной рубахе, который
вертел в своей стеклянной будочке колесо штурвала, в то время как его
острые, прищуренные глаза твердо и неподвижно смотрели вдаль. Слегка
облокотившись на проволочную сетку. Вера Львовна с наслаждением глядела,
как играли в волнах белые барашки, а в голове ее под размеренные вздохи
машины звучал мотив какой-то самодельной польки, и с этим мотивом в
странную гармонию сливались и шум воды под колесами и дребезжание чашек в
буфете...
Иногда навстречу "Ястребу" попадался буксирный пароход, тащивший за собою
на толстом канате длинную вереницу низких, неуклюжих барок. Тогда оба
парохода начинали угрожающе реветь, что заставляло Веру Львовну с
испуганным видом зажмуривать глаза и затыкать уши...
Вдали показывалась пристань - маленький красный домик, выстроенный на
барке. Капитан, приложивши рот к медному рупору, проведенному в машинное
отделение, кричал командные слова, и его голос казался выходящим из
глубокой бочки. "Самый малый! Ступ! Задний ход! Сту-уп!.." С нижней палубы
выбрасывали канат, и он, развиваясь в воздухе, с грохотом падал на крышу
пристани. Матросы по дрожащим сходням выносили на берег громадные кули и
мешки, сгибаясь под их тяжестью и придерживая их железными крюками. Около
станции толпились бабы и девчонки в красных сарафанах; они навязчиво
предлагали пассажирам вялую малину, бутылки с кипяченым молоком, соленую
рыбу и баранину. Ямские лошади, над которыми вились тучи слепней,
нетерпеливо позвякивали бубенчиками и колокольцами.
Жара понемногу спадала. От воды поднялся легкий ветерок. Солнце садилось в
пожаре пурпурного пламени и растопленного золота; когда же яркие краски
зари потухли, то весь горизонт осветился ровным пыльно-розовым сиянием.
Наконец и это сияние померкло, и только невысоко над землей, в том месте,
где закатилось солнце, осталась неясная длинная розовая полоска, незаметно
переходившая наверху в нежный голубоватый оттенок вечернего неба, а внизу в
тяжелую сизоватую мглу, подымавшуюся от земли. Воздух сгустился, похолодел.
Откуда-то донесся и скользнул по палубе слабый запах меда и сырой травы. На
востоке, за волнистой линией холмов, разрастался темно-золотой свет луны,
готовой взойти. Она показалась сначала только одним краешком и потом
выплыла большая, огненно-красная и как будто бы приплюснутая сверху.
На пароходе зажгли электричество и засветили на бортах сигнальные фонари.
Из трубы валили длинным снопом и стлались за пароходом, тая в воздухе,
красные искры. Вода казалась светлее неба и уже не кипела больше. Она
успокоилась, затихла, и волны от парохода расходились по ней такие чистые и
гладкие, как будто бы они рождались и застывали в жидком стекле. Луна
поднялась еще выше и побледнела; диск ее сделался правильным и блестящим,
как отполированный серебряный щит. По воде протянулся от берега к пароходу
и заиграл золотыми блестками и струйками длинный дрожащий столб.
Становилось свежо. Покромцев заметил, что жена его два раза содрогнулась
плечами и спиной под своим шерстяным платком, и, нагнувшись к ней, спросил:
- Птичка моя, тебе не холодно? Может быть, пойдем в каюту?
Вера Львовна подняла голову и посмотрела на мужа. Его лицо при лунном свете
стало бледнее обыкновенного, пушистые усы и остроконечная бородка
вырисовывались резче, а глаза удлинились и приняли странное, нежное
выражение.
- Нет, нет... не беспокойся, милый... Мне очень хорошо, - ответила она.
Она не чувствовала холода, но ее охватила та щемящая, томная жуть, которая
овладевает нервными людьми в яркие лунные ночи, когда небо кажется холодной
и огромной пустыней. Низкие берега, бежавшие мимо парохода, были молчаливы
и печальны, прибрежные леса, окутанные влажным мраком, казались страшными.
У Веры Львовны вдруг явилось непреодолимое желание прильнуть как можно
ближе к своему мужу, спрятать голову на сильной груди этого близкого
человека, согреться его теплотой...
Он, точно угадывая ее мимолетное желание, тихо обвил ее половиной своего
широкого пальто, и они оба затихли, прижавшись друг к другу, и, касаясь
друг друга головами, слились в один грациозный темный силуэт, между тем как
луна бросала яркие серебряные пятна на их плечи и на очертание их фигур.
Пароход стал двигаться осторожнее, из боязни наткнуться на мель... Матросы
на носу измеряли глубину реки, и в ночном воздухе отчетливо звучали их
протяжные восклицания: "Ше-есть!.. Шесть с полови-иной! Во-осемь!.. По-од
таба-ак!.. Се-мь!" В этих высоких стонущих звуках слышалось то же уныние,
каким были полны темные, печальные берега и холодное небо. Но под Плащом
было очень тепло, и, крепко прижимаясь к любимому человеку, Вера Львовна
еще глубже ощущала свое счастье.
На правом берегу показались смутные очертания высокой горы с легкой,
резной, деревянной беседкой на самой вершине. Беседка была ярко освещена, и
внутри ее двигались люди. Видно было, как, услышав шум приближающегося
парохода, они подходили к перилам и, облокотившись на них, глядели вниз.
- Ах, Володя, посмотри, какая Прелесть! - воскликнула Вера Львовна. -
Совсем кружевная беседка... Вот бы нам с тобой здесь пожить...
- Я здесь провел целое лето, - сказал Покромцев.
- Да? Неужели? Это, наверно, чье-нибудь имение?
- Князей Ширковых. Очень богатые люди...
Она не видела его лица, но чувствовала, что, произнося эти слова, он слегка
разглаживает концами пальцев свои усы и что в его голосе звучит улыбка
воспоминания.
- Когда же ты был там? Ты мне ничего о них не рассказывал... Что они за
люди?
- Люди?.. Как тебе сказать?.. Ни дурные, ни хорошие... Веселые люди...
Он замолчал, продолжая улыбаться своим воспоминаниям. Тогда Вера Львовна
сказала:
- Ты смеешься... Ты, верно, вспомнил что-нибудь интересное?
- О нет... Ничего... Ровно ничего интересного, - возрази Покромцев и крепче
обнял талию жены. - Так... маленькие глупости... не стоит и вспоминать.
Вера Львовна не хотела больше расспрашивать, но Покромцев начал говорить
сам. Ему приятно было, что его жена узнает, в какой широкой барской
обстановке ему приходилось жить. Это щекотало мелочным, но приятным образом
его самолюбие. Ширковы жили летом в своем имении, точь-в-точь как
английские лорды. Правда, сам Покромцев был там только репетитором, но он
сумел себя поставить так, что с ним обращались как со своим, даже больше
того, - как с близким человеком. Ведь настоящих светских людей всего скорее
и узнаешь именно по их очаровательной простоте. Лето промелькнуло
удивительно быстро и весело: лаун-теннис, пикники, шарады, спектакли,
прогулки верхом... К обеду все собирались по звуку гонга, непременно во
фраках и белых галстуках, - одним словом, самое утонченное соединение
строгого этикета с простотой и прекрасных манер с непринужденном весельем.
Конечно, в такой жизни есть и свои недостатки, но пожить ею хоть одно лето
- и то чрезвычайно приятно.
Вера Львовна слушала его, не прерывая ни одним словом и в то же время
испытывая нехорошее, похожее на ревность чувство. Ей было больно думать,
что у него в памяти остался хоть один счастливый момент из его прежней
жизни, не уничтоженный, не сглаженный их теперешним общим счастьем.
Беседка вдруг точно спряталась за поворотом. Вера Львовна молчала, а
Покромцев, увлеченный своими воспоминаниями, продолжал:
- Ну, конечно, играли в любовь, без этого на даче нельзя Все играли,
начиная со старого князя и кончая безусыми лицеистами, моими учениками. И
все друг другу покровительствовали, смотрели сквозь пальцы.
- А ты? Ты тоже... ухаживал за кем-нибудь? - спросила Вера Львовна
неестественно спокойным тоном.
Он провел рукой по усам. Этот самодовольный, так хорошо знакомый Вере
Львовне жест вдруг показался ей пошлым.
- Н-да... и я тоже. У меня вышел маленький роман с княжной Кэт. Очень
смешной роман и, пожалуй, если хочешь, даже немного безнравственный.
Понимаешь: девице еще и шестнадцати лет не исполнилось, но развязность,
самоуверенность и прочее - просто удивительные. Она мне прямо изложила свой
взгляд. "Мне, говорит, здесь скучно, потому что я ни одного дня не могу
прожить без сознания, что в меня все кругом влюблены. Вы один здесь только
мне и нравитесь. Вы недурны собой, с вами можно разговаривать, ну и так
далее. Вы, конечно, понимаете, что женой вашей я быть не могу, но почему же
нам не провести это лето весело и приятно?"
- Ну и что же? Было весело? - спросила Вера Львовна, стараясь говорить
небрежно, и сама испугалась своего внезапно охрипшего голоса.
Этот голос заставил Покромцева насторожиться. Как бы извиняясь за то, что
причинил ей боль, он притянул к себе голову жены и прикоснулся губами к ее
виску. Но какое-то подлое, неудержимое влечение, копошившееся в его душе,
какое-то смутное и гадкое чувство, похожее на хвастливое молодечество,
тянуло его рассказывать дальше.
- Вот мы и играли в любовь с этим подлетком и в конце лета расстались. Она
совсем равнодушно благодарила меня за то, что я помог ей не скучать, и
жалела, что не встретилась со мною, уже выйдя замуж. Впрочем, она, по ее
словам, не теряла надежды встретиться со мною впоследствии.
И он прибавил с деланным смехом:
- Вообще эта история составляет для меня одно из самых неприятных
воспоминаний. Ведь правда, Верочка, гадко все это?
Вера Львовна не ответила ему. Покромцев почувствовал к ней жалость и стал
раскаиваться в своей откровенности. Желая загладить неприятное впечатление,
он еще раз поцеловал жену в щеку...
Вера Львовна не сопротивлялась, но и не ответила на поцелуй... Странное,
мучительное и самой ей неясное чувство овладело ее душой. Тут была отчасти
и ревность к прошедшему - самый ужасный вид ревности, - но была только
отчасти. Вера Львовна давно слышала и знала, что у каждого мужчины бывают
до женитьбы интрижки и связи, что то, что для женщины составляет огромное
событие, для мужчины, является простым случаем, и что с этим ужасным
порядком вещей надо поневоле мириться. Было тут и негодование на ту
унизительную и развратную роль, которая выпала в этом романе на долю ее
мужа, но Вера Львовна вспомнила, что и ее поцелуи с ним, когда они еще были
женихом и невестой, не всегда носили невинный и чистый характер. Страшнее
всего в этом новом чувстве было сознание того, что Владимир Иванович вдруг
сделался для своей жены чужим, далеким человеком и что их прежняя близость
никогда уже не может возвратиться.
"Зачем он мне рассказывал всю эту гадость? - мучительно думала она,
стискивая и терзая свои похолодевшие руки. - Он перевернул всю мою душу и
наполнил ее грязью, но что же я могу ему сказать на это? Как я узнаю, что
он испытывал во время своего рассказа? Сожаление о прошлом? Нехорошее
волнение? Гадливость (Нет, уж, во всяком случае, не гадливость: тон у него
был самодовольный, хотя он и старался это скрыть)... Надежду опять
встретиться когда-нибудь с этой Кэт? А почему же и не так? Если я спрошу
его об этом, он, конечно, поспешит меня успокоить, но как проникнуть в
самую глубь его души, в самые отдаленные изгибы его сознания? Почему я могу
узнать, что, говоря со мной искренно и правдиво, он в то же время не
обманывает - и, может быть, совершенно невольно - своей совести? О! Чего бы
я ни дала за возможность хоть один только миг пожить его внутренней, чужой
для меня жизнью, подслушать все оттенки его мысли, подсмотреть, что
делается в этом сердце...".
И это страстное влечение слиться мыслью, отожествиться с другим человеком,
приняло такие огромные размеры, что Вера Львовна, нечаянно для самой себя,
крепко прижалась головой к голове мужа, точно желая проникнуть, войти в его
существо. Но он не понял этого невольного движения и подумал, что жена
просто хочет к нему приласкаться, как озябшая кошечка. Он пощекотал ее
усами по щеке и сказал тоном, каким говорят с балованными детьми:
- Веруся бай-бай хочет? Верусенька озябла? Пойдем в каютку, Верусенька?
Она молча поднялась, кутаясь в свой платок.
- Верусенька на нас ни за что не сердится? - спросил Покромцев тем же
сладким голосом.
Вера Львовна отрицательно покачала головой. Но перед трапом, ведущим в
каюты, она остановилась и сказала:
- Послушай, Володя, тебе ни разу не приходило в голову, что никогда,
понимаешь, никогда двое людей не поймут вполне друг друга?.. Какими бы
тесными узами они ни были связаны?..
Он чувствовал себя немного виноватым и потому пробормотал со смехом:
- Ну вот, Верунчик, какую философию развела... Разве мы с тобой не понимаем
друг друга?
В каюте он скоро заснул тихим сном здорового сытого человека. Его дыхания
не было слышно, и лицо приняло детское выражение.
Но Вера Львовна не могла спать. Ей стало душно в тесной каюте, и
прикосновение бархатной обивки дивана раздражало кожу ее рук и шеи. Она
встала, чтобы опять выйти на палубу.
- Ты куда, мамуся? - спросил Покромцев, разбуженный шелестом ее юбок.
- Лежи, лежи, я сейчас приду. Я еще минутку посижу на палубе, - ответила
она, делая ему рукою знак, чтобы он не вставал.
Ей хотелось остаться одной и думать. Присутствие мужа, даже спящего,
стесняло ее. Выйдя на палубу, она невольно села на то же самое место, где
сидела раньше. Небо стало еще холоднее, а вода потемнела и потеряла свою
прозрачность. То и дело легкие тучки, похожие на пушистые комки ваты,
набегали на светлый круг луны и вдруг окрашивались причудливым золотым
сиянием. Печальные, низкие и темные берега так же молчаливо бежали мимо
парохода.
Вере Львовне было жутко и тоскливо. Она впервые в своей жизни натолкнулась
сегодня на ужасное сознание, приходящее рано или поздно в голову каждого
чуткого, вдумчивого человека, - на сознание той неумолимой, непроницаемой
преграды, которая вечно стоит между двумя близкими людьми. "Что же я о нем
знаю? - шепотом спрашивала себя Вера Львовна, сжимая руками горячий лоб. -
Что я знаю о моем муже, об этом человеке, с которым я вместе и ем, и пью, и
сплю и с которым всю жизнь должна пройти вместе? Положим, я знаю, что он
красив, что он любит свою физическую силу и холит свои мускулы, что он
музыкален, что он читает стихи нараспев, знаю даже больше, - знаю его
ласковые слова, знаю, как он целуется, знаю пять или шесть его привычек...
Ну, а больше? Что же я больше-то знаю о нем? Известно ли мне, какой след
оставили в его сердце и уме его прежние увлечения? Могу ли я отгадать у
него те моменты, когда человек во время смеха внутренне страдает или когда
наружной, лицемерной печалью прикрывает злорадство? Как разобраться во всех
этих тонких изворотах чужой мысли, в этом чудовищном вихре чувств и
желаний, который постоянно, быстро и неуловимо несется в душе постороннего
человека?"
Внезапно она почувствовала такую глубокую внутреннюю тоску, такое щемящее
сознание своего вечного одиночества, что ей захотелось плакать. Она
вспомнила свою мать, братьев, меньшую сестру. Разве и они не так же чужды
ей, как чужд этот красивый брюнет с нежной улыбкой и ласковыми глазами,
который называется ее мужем? Разве сможет она когда-нибудь так взглянуть на
мир, как они глядят, увидеть то, что они видят, почувствовать, что они
чувствуют?..
Около четырех часов утра Покромцев проснулся и был очень удивлен, не видя
на противоположном диване своей жены. Он быстро оделся и, позевывая и
вздрагивая от утреннего холодка, вышел на палубу.
Солнце еще не всходило, но половина неба уже была залита бледным розовым
светом. Прозрачная и спокойная река лежала, точно громадное зеркало в
зеленой влажной раме оживших, орошенных лугов. Легкие розовые морщины
слегка бороздили ее гладкую поверхность, а пена под пароходными колесами
казалась молочно-розовой. На правом берегу молодой березовый лес с его
частым строем тонких, прямых, белых стволов был окутан, точно тонкой
кисеей, легким покровом тумана. Сизая, тяжелая туча, низко повисшая на
востоке, одна только боролась с сияющим торжеством нарядного летнего утра.
Но и на ней уже брызнули, точно кровавые потоки, темно-красные штрихи.
Вера Львовна сидела на том же месте, облокотясь руками на решетку и положив
на них отяжелевшую голову. Покромцев подошел к ней и, обняв ее, напыщенно
продекламировал голосом, разбухшим от здорового сна:
- "Вышла из мрака младая, с перстами пурпурными, Эос..."
Но когда он увидел ее серьезное, заплаканное лицо, он точно поперхнулся
последним словом.
- Верусенька, что с тобой? Что такое, моя дорогая?
Но она уже приготовилась к этому вопросу. Она так много передумала за эту
ночь, что пришла к единственному разумному и холодному решению: надо жить,
как все, надо подчиняться обстоятельствам, надо даже лгать, если нельзя
говорить правду.
И она ответила, виновато и растерянно улыбаясь:
- Ничего, мой милый. Просто - у меня бессонница...
|